Неточные совпадения
И вот ввели в
семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая
моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя
мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя
мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся
семьяЗдорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А то,
мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван...
— Знаете ли, Петр Петрович? отдайте мне на руки это — детей, дела; оставьте и
семью вашу, и детей: я их приберегу. Ведь обстоятельства ваши таковы, что вы в
моих руках; ведь дело идет к тому, чтобы умирать с голоду. Тут уже на все нужно решаться. Знаете ли вы Ивана Потапыча?
— Фу, как ты глуп иногда! Вчерашний хмель сидит… До свидания; поблагодари от меня Прасковью Павловну свою за ночлег. Заперлась, на
мой бонжур сквозь двери не ответила, а сама в
семь часов поднялась, самовар ей через коридор из кухни проносили… Я не удостоился лицезреть…
— Случайно-с… Мне все кажется, что в вас есть что-то к
моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею,
моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной
семь лет безвыездно проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу.
И в продолжение всего того райского дня
моей жизни и всего того вечера я и сам в мечтаниях летучих препровождал: и, то есть, как я это все устрою, и ребятишек одену, и ей спокой дам, и дочь
мою единородную от бесчестья в лоно
семьи возвращу…
И тут я с печи спрыгнула,
Обулась. Долго слушала, —
Все тихо, спит
семья!
Чуть-чуть я дверью скрипнула
И вышла. Ночь морозная…
Из Домниной избы,
Где парни деревенские
И девки собиралися,
Гремела песня складная.
Любимая
моя…
Возвратись в дом свой, возвратись к
семье своей; успокой востревоженные мысли; вниди во внутренность свою, там обрящешь
мое божество, там услышишь
мое вещание.
–…для расходов по экономии в
моем отсутствии. Понимаешь? За мельницу ты должен получить тысячу рублей… так или нет? Залогов из казны ты должен получить обратно восемь тысяч; за сено, которого, по твоему же расчету, можно продать
семь тысяч пудов, — кладу по сорок пять копеек, — ты получишь три тысячи: следовательно, всех денег у тебя будет сколько? Двенадцать тысяч… так или нет?
12-го августа 18…, ровно в третий день после дня
моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в
семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой
моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе.
Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения
семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как жили
мой отец,
мой дед.
— И завтра родится сын,
мой сын, и он по закону — Каренин, он не наследник ни
моего имени, ни
моего состояния, и как бы мы счастливы ни были в
семье, и сколько бы у нас ни было детей, между мною и ими нет связи.
«Итак, — сказал себе Алексей Александрович, — вопросы о ее чувствах и так далее — суть вопросы ее совести, до которой мне не может быть дела.
Моя же обязанность ясно определяется. Как глава
семьи, я лицо, обязанное руководить ею и потому отчасти лицо ответственное; я должен указать опасность, которую я вижу, предостеречь и даже употребить власть. Я должен ей высказать».
«Я должен объявить свое решение, что, обдумав то тяжелое положение, в которое она поставила
семью, все другие выходы будут хуже для обеих сторон, чем внешнее statu quo, [прежнее положение] и что таковое я согласен соблюдать, но под строгим условием исполнения с ее стороны
моей воли, то есть прекращения отношений с любовником».
Четвертого дня Петра Михайловича,
моего покровителя, не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый год пошел; в течение
семи лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на свой талант и могу посредством его жить; я не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, двести пятьдесят рублей ассигнациями. Целую ваши ручки и остаюсь» и т. д.
«Да из-за меня
семье моей житья не будет».
— Я ничего не хочу, — продолжала она, всхлипывая и закрыв лицо обеими руками, — но каково же мне теперь в
семье, каково же мне? и что же со мной будет, что станется со мной, горемычной? За немилого выдадут сиротиночку… Бедная
моя головушка!
Мне стало жаль
моей напрасной поездки и
семи рублей, издержанных даром.
«Мне следует освободить память
мою от засоренности книжной… пылью. Эта пыль радужно играет только в лучах
моего ума. Не вся, конечно. В ней есть крупицы истинно прекрасного. Музыка слова — ценнее музыки звука, действующей на
мое чувство механически, разнообразием комбинаций
семи нот. Слово прежде всего — оружие самозащиты человека, его кольчуга, броня, его меч, шпага. Лишние фразы отягощают движение ума, его игру. Чужое слово гасит
мою мысль, искажает
мое чувство».
— Стыд и срам пред Европой! Какой-то проходимец, босяк, жулик Распутин хвастает письмом царицы к нему, а в письме она пишет, что ей хорошо только тогда, когда она приклонится к его плечу. Царица России, а? Этот шарлатан называет
семью царя —
мои, а?
— И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной — шесть пальцев, на другой —
семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: «В руки твои предаю дух
мой». А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.
Дождь хлынул около
семи часов утра. Его не было недели три, он явился с молниями, громом, воющим ветром и повел себя, как запоздавший гость, который, чувствуя свою вину, торопится быть любезным со всеми и сразу обнаруживает все лучшее свое. Он усердно
мыл железные крыши флигеля и дома,
мыл запыленные деревья, заставляя их шелково шуметь, обильно поливал иссохшую землю и вдруг освободил небо для великолепного солнца.
— Установлено, что крестьяне села, возле коего потерпел крушение поезд, грабили вагоны, даже избили кондуктора, проломили череп ему, кочегару по морде попало, но ведь вагоны-то не могли они украсть. Закатили их куда-то, к черту лешему.
Семь человек арестовано, из них — четыре бабы. Бабы, сударь
мой, чрезвычайно обозлены событиями! Это, знаете, очень… Не радует, так сказать.
Глаза у Пугачева засверкали. «Кто из
моих людей смеет обижать сироту? — закричал он. — Будь он
семи пядень во лбу, а от суда
моего не уйдет. Говори: кто виноватый?»
Ты, говорит, смотри в людях меня да на улице; а до
семьи моей тебе дела нет; на это, говорит, у меня есть замки, да запоры, да собаки злые.
Наконец, миль за полтораста, вдруг дунуло, и я на другой день услыхал обыкновенный шум и суматоху. Доставали канат. Все толпились наверху встречать новый берег. Каюта
моя, во время
моей болезни, обыкновенно полнехонька была посетителей: в ней можно было поместиться троим, а придет человек
семь; в это же утро никого: все глазели наверху. Только барон Крюднер забежал на минуту.
Почему не быть слуге
моему как бы мне родным, так что приму его наконец в
семью свою и возрадуюсь сему?
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на
семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права
мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи…
— Как же-с, видел-с, только не двадцать-с, а семь-с, когда супруга
моя деревеньку
мою заложила. Дала мне только издали поглядеть, похвалилась предо мной. Очень крупная была пачка-с, всё радужные. И у Дмитрия Федоровича были всё радужные…
21. Тогда Петр приступил к нему и сказал, — читал он дальше: — Господи! сколько раз прощать брату
моему, согрешающему против меня? До
семи ли раз?
— Нет, не так. Если б, например, ты разделила
мою страсть,
мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть — на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом
семьи…
— Непременно, Вера! Сердце
мое приютилось здесь: я люблю всех вас — вы
моя единственная, неизменная
семья, другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… — шепнул он ей, — через какой-нибудь год я сделаю… твою статую — из мрамора…
Река Санхобе (на картах — Саченбея и по-удэгейски Санкэ) состоит из 2 рек одинаковой величины — Сицы (по-китайски — Западный приток) и Дунцы (Восточный приток). Путь
мой на Иман, на основании расспросных сведений, был намечен по реке Дунце. Поэтому я решил теперь, пока есть время, осмотреть реку Сицу. На эту работу у меня ушло ровно
семь суток.
Я пробовал было его утешить, но что были
мои утешения для этого одинокого человека, у которого смерть отняла
семью, это единственное утешение в старости?
— Ах,
мой милый, да разве трудно до этого додуматься? Ведь я видала семейную жизнь, — я говорю не про свою
семью: она такая особенная, — но ведь у меня есть же подруги, я же бывала в их семействах; боже
мой, сколько неприятностей между мужьями и женами — ты не можешь себе вообразить,
мой милый!
Работала только одна
моя нянька, и то в свою долю, а не в
семью, покупала себе наряды и собиралась замуж.
Старушка, бабушка
моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки всё перебирала;
В дверях знакомая
семьяДворовых лиц мольбе внимала,
И в землю кланялись они,
Прося у бога долги дни.
Справедливость не есть
мое призвание, работать — не долг, а необходимость, для меня
семья совсем не пожизненные колодки, а среда для
моей жизни, для
моего развития.
До
семи лет было приказано водить меня за руку по внутренней лестнице, которая была несколько крута; до одиннадцати меня
мыла в корыте Вера Артамоновна; стало, очень последовательно — за мной, студентом, посылали слугу и до двадцати одного года мне не позволялось возвращаться домой после половины одиннадцатого.
Во мне не было и не могло быть той спетости и того единства, как у Фогта. Воспитание его шло так же правильно, как
мое — бессистемно; ни семейная связь, ни теоретический рост никогда не обрывались у него, он продолжал традицию
семьи. Отец стоял возле примером и помощником; глядя на него, он стал заниматься естественными науками. У нас обыкновенно поколение с поколением расчленено; общей, нравственной связи у нас нет.
Добрые люди винили меня за то, что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность
семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред
моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».
Часто мы ходили с Ником за город, у нас были любимые места — Воробьевы горы, поля за Драгомиловской заставой. Он приходил за мной с Зонненбергом часов в шесть или
семь утра и, если я спал, бросал в
мое окно песок и маленькие камешки. Я просыпался, улыбаясь, и торопился выйти к нему.
— Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять голову… слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу — когда я опять увидал родительский дом, нашел свою
семью, родных, знакомые места, знакомых людей — я был удручен счастьем… Вы знаете, — прибавил он, обращаясь ко мне, — что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел
мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?
Был ли Савелий Гаврилов раскольник или нет, я наверное не знаю; но
семья крестьян, переведенная из Васильевского, когда отец
мой его продал, вся состояла из старообрядцев.
Мужики презирали его и всю его
семью; они даже раз жаловались на него миром Сенатору и
моему отцу, которые просили митрополита взойти в разбор. Крестьяне обвиняли его в очень больших запросах денег за требы, в том, что он не хоронил более трех дней без платы вперед, а венчать вовсе отказывался. Митрополит или консистория нашли просьбу крестьян справедливой и послали отца Иоанна на два или на три месяца толочь воду. Поп возвратился после архипастырского исправления не только вдвое пьяницей, но и вором.
Мой отец переселил в Покровское одну богатую крестьянскую
семью из Васильевского, но они никогда не считали эту
семью за принадлежащую к их селу и называли их «посельщиками».
Мой отец, окончив свою брандмайорскую должность, встретил у Страстного монастыря эскадрон итальянской конницы, он подошел к их начальнику и рассказал ему по-итальянски, в каком положении находится
семья.
— Если бы не
семья, не дети, — говорил он мне, прощаясь, — я вырвался бы из России и пошел бы по миру; с
моим Владимирским крестом на шее спокойно протягивал бы я прохожим руку, которую жал император Александр, — рассказывая им
мой проект и судьбу художника в России.
Я говорил уже, что
семья наша была очень мало авторитарна, и мне всегда удавалось отстоять
мою независимость.